При дворе Людовика Святого

4/19/2018, No Comment

Из книги Г. К. Честертона, «Святой Фома Аквинский», Глава IV, Размышления о манихеях, a.

Людовик IX на одре болезни дает обет принять крест и выступить в поход. «Житие и деяния монсеньера святого Людовика».

О святом Фоме рассказывают историю, которая, подобно молнии, освещает его не только снаружи, но и изнутри. Она показывает нам не только дух времени и не только человека (или комический персонаж) - нам на минуту приоткрывается работа ума. Происшествие это, вполне обыденное, было в ту пору, когда Фому то и дело отрывали от работы, даже от игры, - ведь у него было редкое увлечение, он любил думать. Мысль опьяняет некоторых сильнее, чем вино. Фома отклонил много приглашений ко двору не потому, что был угрюмым, - он им не был, - а потому, что вечно думал, рассуждал, доказывал, и ни на что другое не оставалось времени. Но когда его пригласили ко двору Людовика IX, более известного под именем Святого Людовика, доминиканские власти велели ему согласиться, и он тут же тронулся в путь, потому что был примерным монахом даже во сне, более того - даже в постоянных своих раздумьях.

Часто сетуют на то, что в житиях все святые похожи. На самом же деле нет людей, более разных, чем святые, - даже преступники больше похожи друг на друга. Трудно найти святых, столь непохожих, как святой Людовик и святой Фома. Святой Людовик родился королем и рыцарем. Он был из тех смелых и простых людей, для которых естественно и совсем нетрудно любое общественное дело. Святость и живость не мешали друг другу, они сливались в действии. Он не так уж много думал, вернее, не так уж много философствовал, но когда ему приходилось размышлять, мысль его была простой и ясной, как всегда бывает у настоящих людей действия, которых на свете мало. Он никогда не ошибался, он был правоверен чутьем. В древней языческой мысли о мудреце-правителе есть неточность, и открыть ее может только христианство. Конечно, может случиться, что король очень хочет быть святым, но святой никогда не захочет быть королем. Хороший человек не захочет править, но Церковь, в своей снисходительности, разрешает хорошему человеку быть правителем. Людовику вряд ли мешал его сан - он правил Францией, как служил бы в армии капитаном, даже сержантом. А человек типа Фомы ни за что не стал бы королем, не втянулся бы в королевскую политику, не захотел бы королевской роскоши. Не только смирение – и неосознанная лень, и барское отвращение к суете, которое часто можно встретить у очень образованных, медлительных и умных людей, держали его далеко от путаниц придворной жизни. К тому же он всегда тщательно отстранялся от политики, а в его пору самым дерзким, самым поразительным символом политической силы был королевский Париж.

Париж был поистине Aurora Borealis, Северной зарей. Не надо забывать, что земли, расположенные ближе к Риму, подтачивал языческий пессимизм Востока, самым приличным представителем которого был ислам. Прованс трясла лихорадка всеотрицания и дурной мистики, а северная Франция дала мечи и копья, чтобы справиться с этой ересью. Там же, в северной Франции, засверкали и копья - башни готических храмов. Мы видим готику мрачной, серой, но башни эти были другими - невиданные и чудесные, как летающий корабль, белые и сверкающие, в золоте и красках взлетали они к северному небу. После Людовика Святого Париж белел, как лилии, и сверкал, как орифламма. Рождалась великая французская нация, которой выпало положить конец старой распре короля и папы в тех странах, откуда шел Фома. Шел он неохотно и, если можно применить это слово к столь кроткому человеку, угрюмо. Когда он вошел в Париж, ему показали с холма сверкание шпилей, и кто-то сказал: "Какое счастье владеть всем этим!"; а Фома тихо произнес: "Я бы предпочел рукопись Златоуста, никак ее не раздобуду".

Упирающуюся громаду, погруженную в раздумье, доставили, в конце концов, ко двору, в королевский пиршественный зал. Можно предположить, что Фома был изысканно любезен с теми, кто к нему обращался, но говорил мало, и скоро о нем забыли за самой блестящей и шумной болтовней на свете - французской болтовней. Наверное, и он обо всех забыл; но паузы бывают даже во французской болтовне. Наступила такая пауза и тут. Уже давно не двигалась груда черно-белых одежд - монах, нищий с улицы, похожий на шута в трауре и совсем чужой в пестроте, сверкании и блеске этой зари рыцарства. Его окружали треугольные щиты, и флажки, и мечи, и копья, и стрельчатые окна, и конусы капюшонов - все остроконечное, острое, как французский дух. А цвета были веселые, чистые, и одежды богатые, ибо святой король сказал придворным: "Бегите тщеславия, но одевайтесь получше, дабы жене было легче любить вас".

И тут кубки подпрыгнули, тяжелый стол пошатнулся - монах опустил на него кулак, подобный каменной палице, и взревел, словно очнувшись: "Вот что образумит манихеев!" В королевских дворцах есть свои условности, даже если король - святой. Придворные перепугались, словно толстый монах из Италии бросил тарелку в Людовика и сшиб с него корону. Все испуганно смотрели на грозный трон, где сотни лет сидели Капеты, и многие охотно схватили бы черного попрошайку, чтобы выбросить в окно. Но Людовик, при всей своей простоте, был не только кладезем рыцарской чести и даже источником милости - в нем жили и французская галантность, и французский юмор. Он тихо сказал придворным, чтобы они подсели к философу и записали мысль, пришедшую ему в голову, - наверное, она очень хорошая, а он, не дай Бог, ее забудет.

Я рассказал об этом, во-первых, потому, что вся история кажется мне моментальным снимком средневековой души, вернее, двух средневековых душ. А во-вторых, она так ясно показывает, чем был занят святой Фома, словно мы подслушали его мысли. Совсем не случайно при белом дворе Людовика он думал о темной туче манихейства.

Эта книга - только набросок биографии. Позже я коснусь метода и самых мыслей Фомы - того, что теперешние журналисты называют противным словом "вклад". Я могу посвятить очень мало страниц его теологии и философии, но то, о чем я собираюсь говорить, и шире, и уже, потому я и должен предпослать эту главу другим. Я мог бы говорить о его нравственной позиции, или о свойствах его натуры, или о цели его жизни - ведь он знал лучше нас, что в жизни одна цель, и лежит она за пределами этой жизни. Но если мы захотим просто и ясно сказать, чего он хотел для мира и что сделал, мы скажем: он стукнул кулаком по столу и образумил манихеев.

продолжение

No Comment

Отправить комментарий